Баллада о ледяном вагоне

Уехать или остаться? Любое решение неправильное. Уехать – оставить близких, друзей, воюющих и выживающих. Остаться – подвергнуть смертельной опасности тех, за кого несешь ответственность.

Магазины не работают, вода и электричество с перебоями, прилёты в дома по соседству.

В местном чате сообщение: откроется магазин, привезут хлеб. Два часа на морозе — стоим в очереди. Низко пролетает самолёт. Очередь разбегается. Кто в сторону леса, кто в сторону домов. Кто-то остаётся стоять на месте, безопасности нет нигде.

Самолет улетел в сторону города. Очередь быстро восстанавливается. Все подавлены.
Покупаем два батона (дают по одному в руки), крупы, макароны, консервы, полки непривычно пусты.
Дома варю суп, и вместе с батонами отношу маме. Себе печем лепешки, мука пока есть.

Соседи сутками сидят в подвале, быстро навели там порядок, обустроили быт, развлечения для детей. Мы не ходим в подвал. Лифт не работает. Лестница – самое опасное место во время налёта. Большая вероятность, что в попытке спастись, окажешься в самое опасное время в самом опасном месте. Сидим дома, на своём последнем этаже и каждой клеточкой ощущаем, что всего лишь чердак и крыша отделяют нас от смертоносного неба. И каждым нейроном понимаем сколько бетона свалится нам головы, если вдруг сверху… И как условно защищают эти две стены, за которыми нужно спрятаться, если вдруг сбоку… А опасность – она везде, со всех сторон. И от нее не спрячешься. Хорошо, что мама не верит в войну и игнорирует действительность.

Это такая адова пытка, точно в аду есть уголок, где под скрежет зубовный, в муках принимают решение. И каким бы оно ни было, оно принесёт страдание. Уехать нельзя остаться.

Мы с мамой уезжаем. Муж остаётся. Вот сейчас поедем. Вот сейчас. Вот только сварю борщ. Под грохот канонады. Большую кастрюлю. Варю. Ну как варю. Руки варят борщ. А мозг совсем не варит. Оказывается, варить борщ может быть условным рефлексом. Моем, чистим, моем, режем, обжариваем, тушим, варим, вот поплыл аромат, из той, из мирной жизни, когда было из чего готовить, где готовить, для кого готовить, кого ждать с нетерпением, кого вкусно кормить и с кем обсудить, не торопясь, события дня. И котик калачиком на коленках.

Котик, обожающий сидеть во всех сумочках и коробочках, категорически не хочет сидеть в переноске. Но соглашается на рюкзак. Мастерю поводок из строп, резиночек, колечек и карабинчиков. Из моей футболки получается отличная футболочка для котика, к ней можно прикрепить стропу с карабинами. Но у котика другое мнение. Котик не хочет футболку и карабин. Котику не нравится поводок. Мужу не нравится вся затея. Говорит, не мучай зверька. Вот, и ещё одно решение принято. Котик остаётся.

Едем на вокзал.

Проезжаем блокпосты.

Видим руины, пустые глазницы окон, шрамы от осколков на стенах домов, видим уцелевшие дома, которые превратятся в руины несколько дней спустя, сейчас я знаю об этом. Видим уцелевшие районы, они целы и сейчас, молюсь, чтоб уцелели, выжили, победили. Родные улицы, вот тут живут мои друзья, тут знакомые, тут совсем не знакомые мне харьковчане. Вот тут как будто и нет войны, только людей меньше, чем обычно.

Вот вокзальная площадь. Тут многолюдно как обычно. Нет, не как обычно. Обычно это место встреч и прощаний. Сейчас это место прощаний и отчаяния. Концентрат прощаний и отчаяния. Ужаса, безысходности и тоски. Боли и страха. И надежды. НАДЕЖДЫ.

И вот стоим мы с мамой на берегу этого людского океана, и я понимаю, что нам не то, что в вагон войти, нам в вокзал не попасть. Усаживаю маму скамеечку в переходе (слава нашей складной боевой скамеечке, она нас спасала неоднократно) и бегу в вокзал узнать где-нибудь что-нибудь.

Там много людей, которые сами хотят получить ответы на вопросы, которые я пытаюсь им задать. Зал забит битком. Все стоят, ждут.

Выхожу на привокзальную площадь. Там сотни людей, старики, женщины, дети. Посреди этой толпы стоят трое военных. Три богатыря – недюжинного роста. Тяну одного за рукав, спрашиваю, есть ли надежда попасть в какой-нибудь поезд. Он улыбается, и от этой улыбки становится спокойней на душе, и говорит, что на самом дальнем пути стоит поезд в Тернополь, он скоро отправится и можно попробовать сесть на него.

Бегу в подземный переход за мамой, но мама вдруг решила остаться тут. Она сама не знает где – тут, в Харькове или тут, в переходе.

И я понимаю, что тут поможет только чудо. И чудо произошло. Нет, не так. Чудо происходило всё время, как будто ангел простер над нами крылья. В этот раз оно явилось в виде юной девушки, в пушистой шапочке и шарфике, она предлагает помочь, и мы идём по бесконечному переходу к поезду. Даша, так зовут спасительницу, несет нашу сумку и ведет светский разговор с мамой, я веду маму под руку, тащу скамеечку и молюсь, чтоб в конце туннеля были свет и поезд. Перед выходом на перрон мама спохватывается, говорит, чтоб мы ехали сами, а она уж как-нибудь здесь. По лестнице с перрона спускаются четыре весёлых хлопца, Даша останавливает их и просит помочь. Хлопцы весело подхватывают маму, сумку и скамеечку, я обнимаю Дашу, ставшую такой родной за эти пару минут, благодарю, и Даша бежит обратно к своим. Счастья тебе, Даша в пушистой шапочке, надеюсь, что у тебя всё в порядке.

Четыре спасителя, посланные небесами и Дашей быстро возносят нас на перрон. Там действительно стоит поезд. Набитый до отказа. Мы идем вдоль вагонов, маму по-королевски несут на руках и вносят в тамбур вагона, который казался набитым чуть менее плотно, пытаются устроить её в вагоне, но тут мама проявляет решительную твердость остаться в тамбуре, они усаживают маму на скамеечку и желают счастливого пути. Счастья вам, милые хлопцы, надеюсь, вы живы, молюсь, чтобы вы жили. Поезд стоит еще некоторое время, набитый под самую завязку, люди подходят и подходят и, оказывается, если подвинуться и потесниться, место находится.
Через некоторое время тамбур забит до отказа, я мысленно, в который раз, благословляю скамеечку, на который сидит моя восьмидесятипятилетняя летняя мама.
Поезд тронулся. На душе стало еще ледяней. Эвакуационный поезд, наверное, его выкатили из каких-то запасов. Это была электричка советских времен, не думала, что они еще сохранились. Сквозь стеклянные двери вагона вижу деревянные сиденья, которые помнят натруженных дачников девяностых, гремящих вёдрами, ощетинившихся тяпками и лопатами. Сейчас, как и тогда, сиденья заполнены до отказа, люди стоят тесно во всех проходах.
А мы так же тесно стоим в тамбуре
Знаете, сколько душ может ехать в тамбуре?
Двадцать четыре! Двадцать две человеческие и две кошачьи. Черно-белый Томас и рыжий Гарфилд похожи как братья. У обоих вид офигевший, глаза широко раскрыты, они явно не одобряют тот бардак, что мы тут устроили, но ведут себя сдержанно и пристойно.
Женщина средних лет рядом со мной внезапно бледнеет, а потом зеленеет, я понятия не имею, что происходит, и как ей помочь, но руки сами, отдельно от меня, выхватывают из кармана пакет, быстро разворачивают и подносят к лицу женщины. Её обильно тошнит в пакет, и она медленно оседает. Казалось, что мы стоим так плотно, что упасть невозможно, но мы хватаем ее в несколько рук и проталкиваем в вагон, там ее принимают, усаживают, дают воды. Женщина молчит, лицо ничего не выражает, она явно не понимает, где она и что с ней происходит. Невесть откуда появляется аппарат для измерения давления, судя по лицам окружающих – дело плохо. Откуда-то возникает дама, и хотя на ней не белый халат, а красное пальто, по уверенным движениям и строго-участливому выражению лица ясно, что она врач. Даёт зелёной пациентке таблетки. Женщине быстро легчает и она становится обычного землистого тревожного оттенка – как все мы.
Мы еще не покинули Харьков, а дорожные приключения уже начались.
Еще недавно мы думали, что может быть хуже, чем ехать в никуда в ледяном тамбуре. Но соглашаемся, что ехать в никуда в ледяном тамбуре покрытыми рвотой было бы куда как хуже. И что хорошо и плохо вещи – относительные. И завязывается вполне обычный вагонный разговор. Кто – откуда – куда.
Все едут в никуда, и только хозяйка Гарфилда едет в Краков, там её уже ждёт работа. Она – преподаватель латыни. Преподаватель мёртвого языка легка, тонка, юна. Собралась быстро, похватала всё самое необходимое. Самое необходимое – это собственно Гарфилд, ноутбук и всё остальное пространство изящного рюкзачка забито косметикой. Двое подростков ведут себя как двое подростков. Они комментируют события, мерзко ржут, сидят на ледяной ступеньке, из дверей нещадно дует, им пофиг, а маме их – нет, но они упорно игнорируют мать. Мать волнуется. Впервые в жизни я понимаю смысл слова «волноваться». Ее лицо идет волнами, искажая черты. Ещё чуть-чуть – и она тоже хлопнется в обморок. Тяну ее за рукав и говорю, что дети есть дети, она нужна им чтоб довезти до безопасного места и там убить собственными руками. Мой черный юмор срабатывает, она грустно улыбается и маленькие засранцы через несколько минут сами выбираются в чуть более теплое место тамбура.
Внушительных размеров тётка в развесистых юбках бурчит и истово крестится. Она, оказывается, тоже не в никуда, а вполне в конкретное место – в Полтаву, в монастырь, на молебен. Война, а что война, суета это всё, и мы тут все в суете, вот и наказал нас Господь, а ей, благочестивой, страдать с нами за грехи наши, ездим туда-сюда, отвлекаем от дел праведных. Мысленно сочувствую сёстрам, у них сейчас, небось, работы невпроворот, принимают беженцев. До Полтавы всего три часа от Харькова, весь тамбур ждёт с нетерпением, когда она выйдет и освободит целых два места.
На ледяной ступеньке другой стороны тамбура сидит без движения африканец в лёгкой курточке. Соседи пытаются спросить, всё ли с ним в порядке. Он не понимает, преподавательница латыни повторяет вопрос на живом английском. Парень говорит, что всё окей. Он студент, зовут Эванс. И это – единственная фраза, которую он произносит за двадцать семь часов пути. И – единственное имя, которое осталось в памяти из тех ледяных суток. Кроме Томаса и Гарфилда, разумеется, но эти имена захочешь, не забудешь.
Всё окей, Эванс, надеюсь, у тебя всё окей, сын жаркого континента.
Вот, наконец, Полтава. Радостно прощаемся с богомолкой. Она грузно спускается по ступенькам на перрон. И вдруг оглушительно звучит воздушная тревога. Тётка мгновенно меняет траекторию и пулей влетает обратно в тамбур со всеми своими юбками, молитвами и баулом. А кто-то уже успел с облегчением перекреститься. Тётка быстро смахивает подростков с нагретого места и бурчит, что полно на свете мест, где можно помолиться, совсем не обязательно в Полтаве.

Студент-ветеринар, их вуз и общага в пригороде, и этот пригород бомбили нещадно с первых дней. Преподаватели, пусть и ветеринарные, но врачи, оказывали помощь пострадавшим. Человеки, они ведь тоже имеют отношение к миру животных. Зато, говорит, сбылись две мечты сразу: ассистировал на операции и жил один в комнате. Правда, без стёкол. И долго откапывать пришлось, но зато потом – полный хозяин почти дворца. Хоть конём скачи.
Студент-биолог. Сначала был дома, в Чугуеве. Вроде как было безопасней, чем в Харькове, пока в огород ракета не прилетела. Оккупированную часть прошел пешком, ночью. Боятся оккупанты ночью в наши леса соваться.
Строитель. Дюжий мужик. Патлат, бородат. Говорит, везде работу найдёт, всё по строительству умеет от и до, всеми инструментами владеет. А оружие в руки взять не может.
Женщина лет пятидесяти, одна на весь тамбур с чемоданом, в пончо и в шляпке, выглядит бабочкой. Она сидит у дверей в вагон со стороны тамбура, потом оказывается тоже у дверей, но уже со стороны вагона, потом перемещается на своём тропическом чемодане всё дальше и исчезает из виду.
А всего в нашем тамбуре три двери. Третья – туалет. И это наша проблема. Два вагона ходят в этот туалет и нам приходится сжиматься еще теснее, чтобы пропустить страждущих. Но это повод сменить позу. Всё тело затекает. Затекает так, что холод уже и не чувствуется. Меняемся местами – если прислониться к стене, то можно поспать. А еще можно протиснуться в вагон и погреться.
За 27 часов пути никто из нашего тамбура не ходил в туалет.
А в каждом вагоне появилось по завсегдатаю. Старушка – ей нужно было буквально каждые полчаса из одного вагона и огромная бабища с девочкой лет четырех из другого. Старушка, похоже и не сидела вовсе, весь цикл занимал много времени, она беседовала с каждым на пути туда и обратно, и с каждым пыталась находить общих знакомых, и даже находила, и искренне радовалась, но пока добиралась до своего места, мочевой пузырь звал ее на новый виток поиска общих знакомых. Бабища была шумной, её было слышно на все два вагона, она несколько раз сменила место на более удобное и её муж, краснея как Альхен, безмолвной покорной тенью следовал за ней. Девочку непрерывно кормили, поили и носили писать. Каждый час.
— Я с ребенком, – шумно оповещала весь поезд и окрестные степи бабища и пробиралась к выходу, неся дочку над головой, — а ну, расступись, — командовала нашему тамбуру. – Я с ребенком!
Мама, похоже, не чувствует холода на своей скамеечке. Несколько раз всем тамбуром предлагаем ей переместиться в тёплый вагон, но мама твёрдо стоит на своём:

— Как все, так и я.
Но ближе к вечеру мамочка явно стала уставать и подмерзать, да и аудитория тамбура ей наскучила. Пользуюсь моментом, беру маму в охапку, втягиваю в вагон и прошу потесниться. Место находится, мама, совсем чуть-чуть сопротивляется и совсем немного возмущается — в кого это я пошла такая наглая и невоспитанная- и устраивается на деревянном сидении. Оно сейчас мягче пуховой перины. И вокруг — свежая аудитория, не такая отмороженная и готовая вежливо восхищаться. Красота!

Хозяйка Томаса тоже находит себе место в вагоне – рядом с двумя милыми пирсингованными девицами. На коленях у каждой – маленькая переноска, в каждой переноске — крыска. Крыски непрерывно занимаются благоустройством своих маленьких миров, не ведая, какая хрень творится в большом.
На редких станциях люди выходят, никто не входит в наш безымянный поезд, становится чуть свободнее.
Мы бодримся, поддерживаем друг друга, больше молчим. Думы тягостны, родной Харьков всё дальше, все мысли ещё там, обрываются одна за одной, тянутся по обледеневшим шпалам белесыми обрывками нервов. Боль, страх, тоска, неизвестность.
Богомольная тётушка говорит мне, что мама уже согрелась и отдохнула, пора делать рокировку. Я не сразу поняла, чего хочет от меня божий одуван. Преподавательница латыни по толмацкой привычке тут же уточняет у тётки:

— То есть, вы хотите, чтобы старую женщину подняли, а вас усадили на ее место? А почему вы не хотите сесть на какое-нибудь другое место?
Не хочет. Остается сидеть в холодном тамбуре на мамином стульчике.
В Житомире в тамбуре из мрака ночи возникает бойкая дивчина.
— Девчата, вот держите, — даёт несколько пакетов. – А это мамкам передайте.

В пакетах еда, вода, — мамкам памперсы, влажные салфетки и баночки с детским питанием. Дивчина растворяется во мраке, так же внезапно, как и появилось, только слышно, как они с подругами зычно делят между собой вагоны. Еда – изумительные домашние пирожки и булочки! Тамбур наполняется запахом домашней выпечки и ванили. Берем по пирожку, отдаём пакеты в вагон. Есть не хочется, но на душе становится теплей. Спасибо тебе, дивчина из Житомира, пусть у тебя будет всё хорошо. Сколько вас, таких дивчин, варили-жарили-пекли. Ты и твои подруги прибежали ночью на вокзал встречать безымянные поезда-призраки, чтобы накормить домашней едой замерзших странников и пополнить мамкам стратегические запасы памперсов и пюрешек. Счастья тебе, дивчина из Житомира, мы всем тамбуром надеемся, что у тебя и твоих подруг всё хорошо.Странно, младенцы практически не плачут. Они еще не знают, что мир, в который они пришли для счастья, пошел трещинами и стремительно разлетается. Но если мама рядом, то рядом тепло и любовь. А с мамой, с теплом и с любовью и на осколке мира уютно и спокойно. Даже если мама порой ведет себя странно. Но мама быстро берет себя в руки, ей этими руками держать и мир и дитя, а потери она оплачет потом.
Все мы оплачем потери как-нибудь потом, после войны. А пока мы несемся в ледяном вагоне с ледяными телами, и слезами. Слёзы вмёрзли в душу и останутся там надолго.
Телефоны включаем на краткий миг, сообщить, что мы живы и с нами всё в порядке. И быстро выключаем, чтоб наш поезд не вычислили по многочисленным сигналам враги. В вагонах темно, никаких световых пятен. Рассвет не приносит облегчения. Мы замерзли и смертельно устали. Мы почти не спали этой ночью, да и все ночи с начала войны, мы еще не умеем спать под взрывы и сирены. Этот навык обретем гораздо позже. А пока мы просто едем. Мы не хотим здесь находиться, мы не хотим быстрее доехать. Мы настолько устали, что нет сил хотеть. Всё, что мы знали и любили, осталось позади, впереди полная неизвестность.

Карина Исакаева
Карина Исакаева
Публикаций: 10

Один комментарий

  1. Читая, а потом перечитывая этот рассказ, меня всё время не покидало ощущение дежавю: я уже точно это где-то слышал. Но где и когда? А потом вспомнил — из маминых рассказов об эвакуации во время той войны. Как они ехали и умирали в холодных теплушках. Те же ощущения «ужаса, безысходности и тоски. Боли, страха… и надежды». Только бежали они не от русских, а от немцев, и не на запад, а на восток. И не было тогда добрых дивчин с тёплой домашней едой… Мама свои рассказы не записала. А жаль. Потому что такие истории надо включать в обязательную школьную программу. Чтобы — никогда более!

Комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

4 × четыре =