Умирает старая эмиграция,
На чужой земле, на кроватях чужих,
На хозяйских цветных простынях.
Их не помнит, вычеркнула из списков родная нация,
Свет нездешний горит над ними,
И ангелы говорят на чужих языках,
И крылья свои над ложем распростирают,
И вздыхают: ну что ж тут поделаешь…
И ни слова не понимают.
Умирает старая эмиграция,
Кто из города милого вырван был в никуда,
Кто терпел до последнего, зубы сжав, без истерик,
Кто волною случайной выброшен был на берег,
А свой ад нерасплесканным носит с собою всегда,
И сейчас, когда плоть почти уже невесома,
А разум больше не в силах хранить печать,
Ад выходит наружу, как зримый привет из дома,
Распространяется нервно-паралитическим газом
Из кислородного концентратора,
И для беглого, для дезертира наступает время кричать.
И все дальше и дальше, все тише, почти неслышно,
Безнадежный и бесконечный крик,
Неотвязный,
Как «Беломора» удушливый дым.
И про детское бомбоубежище,
И про голод,
И про заплеванный дворик московский,
И про тех, кто по лестнице черной
Поднимается ночью,
Захватив понятых,
Пока не к тебе, к другим.
Ад заходит в чужие комнаты,
Сокрушительный, как деменция,
Устремляя на беглеца
Тупой оловянный взгляд.
В эмиграции умирает старая интеллигенция,
А работники адохранительных органов сидят напротив,
Обмениваются замечаниями, листьями шелестят.
А за окнами ласточки,
Липы цветут, грохочут трамваи,
Продают черешню и яблоки,
На балконе сохнет белье.
Но приходит смерть.
И собою ад отстраняет.
И тишина наполняет комнату до краёв.
Ад ничего больше не может поделать:
Сестра наша Смерть прекращает
Любые страданья,
Таково назначение её.
И когда, утонув в цветах,
В белом гробе голубкой сизой
Среди волн дешевого ладана
Будет утлое тело лежать
В ожидании похорон,
В ледяные желтые пальцы
Священник вложит
Разрешающую молитву
Как последнюю визу,
Открытую
До конца времен и после конца времен.