I
Всё временно можно положить на полку и забыть, а потом снять, сдуть пыль и применить – как прежде. Каждому нужна такая загвоздка, Сольвейг и дом с оленьими рогами (был ли Ибсен рогат?).
Ещё одно соображение: от чего умирают улитки? Задыхаются ли они под тяжестью собственной раковины, или они сохранены от ужасов естественной смерти? Ответ уносит в своём клюве ворона или сорокопут-жулан.
Наде было под сорок, пгт-столичная обочина, полуизолированный детский мир, монументальный застывший быт. Романтические закаты над хлебзаводом ещё соблазняли на первых порах, полдома работало там, полдома – на мятно-гречишном поле: чистая и здоровая продукция, всё в город. Природа (лес, пруд, парк), о которой муж говаривал с мурлыканьем, что она – своя, родная, поочерёдно вяла, прела, всходила и хилела: тишь, здоровый славянский климат.
Потом пошло. Час до города и до работы (и час – на покупки), пытка пылесоса и швабры, домашний уют и новый, жгучий утюг. Уют покупался недолгими, но значительными ссорами по воскресеньям и хлопающей дверью, после чего разыгрывались монологи в слезах (exit муж, enter любознательная соседка средних лет Вида, сидевшая с детьми по будням за небольшую плату). Дети были единственными, но безмолвствующими адресатами этих излияний, росли тихими и смирными, и, когда бури проходили, тихо и чинно гуляли по лужам во дворе, как маленькие дворянята (детский сад был, но там няни били детей и грешили нетрезвостью на рабочем месте, говаривали с кривыми, глубоко осведомлёнными улыбками).
Зато были птицы: сойки, дятлы, мелеты (по-русски тут не знали их имени, ведь читали только инструкции и иногда – американские бестселлеры), овсянки, вороны и воронята, разная городская мелкотня вроде синиц, но видели ли вы синицу хвостатую? Алекс, друг семейства, мужчина импозантный и с искрой предпринимателя, любил помять за плечи малахольного Серёгу, который в домашних пластиковых литых тапочках на босу ногу и едва зашнурованных мягких штанишках выглядел как гимназистик; Алекс сидел с ним за одной партой, но в свои сорок пять уже имел внешность и повадки Шаляпина в соку, не хватало только хоть раз в жизни надеть шубу.
В общем, нравилась ему Надежда Сергеевна. Нравилась, конечно, неявно, не всегда, только по субботам (когда муж уезжал на рыбалку) или по тем будням, когда она не дежурила и обильно стряпала. Это не был роман, потому что в их быту романы были только американские и российские, только привозные, книжные или телевизионные, на деле же весь посёлок узнал бы тотчас, а сама Надя, протирая щёку мучнистой ладонью, себя не считала ни за красавицу, ни за имеющую потребность. А Александр Саныч, со своей стороны, имел и другие возможности, жену друга он уважал издалека. Игривости это не убавляло.
В этом посёлке всё было фантастическим, но было принято этого не замечать. Киоск был на другом конце, открывался и закрывался произвольно по чётным и нечётным дням и торговал пряниками и сигаретами, в том числе и для дошкольников. Почта удалялась из посёлка с каждым годом всё дальше, и в каждом году горела (переселили её из старого здания техникума сперва в бывшую начальную школу, ликвидированную по приезде нашей семьи Щ., потом вообще в какие-то бывшие конюшни, теперь же она была на первом этаже многоэтажки и собиралась упорхнуть в райцентр навсегда).
За детским садом был пустырь, полный борщевиков и крыжовника, а в мае там чудно пахло фиалкой. Воронята паслись на центральном лугу с умными лицами. По весне местные дети собирали и отдавали в одни руки виноградных улиток, которых потом куда-то перепродавали и съедали. Ели вообще всё: вот крапива, вот щавелевый суп – объеденье, да и только.
II
Валентин Сергеевич рос теперь уже вчуже, в столице, в общаге. Нет, умным паренька не назовёшь, но с головой не пропадёт, как говорил друг семьи Алекс, когда танцевал на свадьбе Валиной сестры, дочери супругов Щ., с женой своего друга. Надя ликовала в перманенте, с отбеленными до отказа волосами. Фигура ещё сохранилась! Сергей Хилый во взятом на прокат костюме ходил невольником с опущенной головой, дочь выскочила внезапно и по природному сигналу (три месяца и две недели), но молодого человека любила. Позднее, когда все гости уже захмелели, Алекс продолжил разговор.– Советую вам подумать, дети выросли и, что говорится, из гнёздышка. Вам надо и можно начать всё сначала. Есть способ, – вкрадчиво говорил он, но взгляд немолодой Нади со звёздочками от вина не говорил ничего, она лишь по-старинному поводила одним плечом, и тугой, красивой кистью руки поправляла на шее единственное своё ожерелье – колье, брелоки были похожи на маленькие серебряные гвоздики. Она была немолода.– И это поправимо, – решительно сказал Алексаныч, осушая бокал.
Новая жизнь… Но как бы она могла быть? У неё был сын, у неё были дети, у неё был внук. Это круг. Он говорил: нужно только её согласие – но что может переменить согласие? Не вернёшь. Парадокс. В новой жизни не будет ни дочери, ни сына, ни пгт, ни закатов над хлебзаводом. О таком даже думать греховно: она посмотрела на пустеющий стол, на ползущую по капоту машины улитку, на навёртывающуюся в небесах слякоть. Она молчала.
III
За десять лет от человека остаётся каркас или же вздувается пузырь прожитых лет, человек меняется не только внутри, но и в очертаниях, похож он остаётся только на самого себя.
Сын теперь жил далеко, и работал уже на другую семью. Для Нади (утратившей, после смерти мужа, веру во что-то, о чём она больше молчала), это была последняя возможность поговорить о ком-то красиво и возвышено, только вот с кем? Они всё отдали детям, дети всё и унесли. Так она говорила ещё захаживавшей Лиде. В Третьем Мире принято через детей искать пути к образованию, возрождению, вознесению. А дочь? Что – дочь? В ответ появлялась кривая осведомлённая улыбка, и тему разговора меняли.
Мать жила в посёлке и на маленькой даче (прощальном подношении Серёжи к их фарфоровой свадьбе), где просиживала вечера, попивая кое-что и подпирая ладонью с узковатым кольцом щеку, из одного окна виднелись туберозы и соседский рокарий, из другого– всё те же закаты над хлебзаводом.
После похорон мужа, у сельского кладбища её перехватил и подвёз Алекс, в пальто с роскошным рыжим воротником, в перчатках люкс, она была в чёрном полушубке, доставшемся от матери, в их приморском климате такой зимы не видали последние пятьдесят лет.– Вы не надумали? – спросил он, как о вещи, вполне понятной и даже не требующей пояснений. При посторонних он был с ней на вы. Надежда обиделась. Она села в машину, на место смертника, вылезла у нужного подъезда, сухо попрощалась и не велела приходить. Сын на похороны опоздал, он через день сломя голову прилетел из Норвегии.
Но прошёл месяц, и вот Алекс стал заглядывать – сперва ненароком, а потом чуть ли не каждый день. Он раздулся за эти годы, у него появились не только перчатки и подбородки, но и повадки, связи, автомобили и шик. Он налился сладким соком благополучия. От него разило. Наконец, Надежда настойчиво попросила его больше не приходить.
2
– Я настроен серьёзно. Понимаете, милая Надь Сергевна, вы достойны начать снова. С нуля. Вы когда совершили в своей жизни роковой поступок?– Я довольна.– Это неправда. Вы были счастливы два раза: на свадьбе и на похоронах, вы сразу же поехали в город инкогнито и сделали себе перманент, а потом пили. У вас тишина показная. Вы хитрая.
– Вы не можете этого знать, – сказала Надежда, взгляд её изменился.– Кое-что я знаю. Вы сделали неправильный выбор на выпускном (но это поправимо, поправимо!), у вас была возможность поступить в институт, учиться, вы неплохо учились. У вас было несколько приличных ухажёров, и ваш Серёга, не ему в обиду, был со злости, со злости на родителей, мир, на Лёню…
– Замолчите. Вас тогда ещё не было. Это он вам сказал.
– Бросьте. Он и сам не знал этого. Понимаете, он ведь думал, что вы счастливы. Но всё можно переменить.
– Что вы за человек! Убирайтесь.
– Милая, сладчайшая! Я не человек, – признался он, надевая шляпу, и затем сухо сообщил: через неделю завернёт за ответом, можно сказать «да», можно «нет», отказ будет значить утраченную возможность попасть в нужное место в нужное время и сделать то, после чего последует череда дней новой и лучшей жизни. «Да», и только «да» ждал он от неё, но удалился, не сказав этого, она осталась с незапертой дверью и полуоткрытым ртом. Её знакомец испарился на глазах.
IV
Мать умерла внезапно от остановки сердца, в своём дачном домике, облокотившись на подоконник и подпирая рукой щёку. Ему казалось, что она смотрела на дорогу и ждала его, а он не вернулся вовремя. Эта мысль висела у него посереди груди, как чёрный, наполненный мутной водой пузырь, но никак не могла лопнуть.
От матери остался недооформленный участок (его прибрали), квартира и вещи, небольшой, но аккуратный счёт, его не удивили регулярные валютные инвестиции. Большие чайные сервизы, которые в детстве выглядели сказочными, теперь ему, владельцу, были ненужны, как и единственное роскошное украшение – колье из серебреных гвоздиков, странное изделие какого-то одинокого кустарного гения.
Мать похоронили в могиле отца, надпись была по-польски, католический священник приехал из приходского центра, другого пгт за тридцать километров от сюда. Мать не была воцерковленным человеком, шептались неприглашённые деревенские бабуси.
Он с нежностью думал о месте, где вырос, он всё видел у себя перед глазами резное окошко с наличником, в нём милое лицо и ожидающий взгляд. Он не знал, что цитирует Ибсена жизни.
У почты был парк, там ещё оставалась аристократическая ограда из камней (когда-то здесь было именье с башенкой), почта располагалась на первом этаже облупленной сталинки. По сухой, измятой дорожке теперь никто не ходил (ноябрь), но было светло и сухо, необычно. Поодаль катали коляску: из-за почти голых деревьев выезжала новенькая, блестящая люлька на ажурных колёсах, и молодая женщина направлялась домой. Ещё молода, ещё совсем гимназистка. Улыбается в коляску. Она красива, и обаятелен, хотя и толст, её карапуз, должно быть, весь в отца.
Навстречу ей идёт молодой человек в трауре. Она подняла глаза. Как будто знаком, они могли учиться в одном классе. Её ребёнок выглянул косыми глазами из коляски и недоброжелательно посмотрел на молодого человека, после чего закричал. Она нагнулась, от дома шёл муж в высокой бобровой шапке.
За хлебзаводом горит закат. Траурницы уже давно не летают, а воронята всё грустят.